– Сначала все будет хорошо. И довольно долго. А потом начинаешь злиться, хоть это и великая книга.
– Что ж, нам повезло, когда мы читали ее в первый раз, и, может быть, появится более удачный перевод.
– Но не поддавайтесь соблазну, Хем.
– Не поддамся. Я постараюсь, чтобы это получилось само собой, тогда чем больше читаешь, тем лучше.
– Раз так, да поможет нам виски Жана, – сказал Ивен.
– У него из-за этого еще будут неприятности, – сказал я.
– Они уже начались, – сказал Ивен.
– Как так?
– Кафе переходит в другие руки, – сказал Ивен. – Новые владельцы хотят иметь более богатую клиентуру и собираются устроить здесь американский бар. На официантов наденут белые куртки и велят сбрить усы.
– Андре и Жану? Не может быть.
– Не может, но будет.
– Жан носит усы всю жизнь. У него драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.
– И все-таки он их сбреет.
Я допил виски.
– Еще виски, мосье? – спросил Жан. – Виски, мосье Шилмен?
Густые висячие усы были неотъемлемой частью его худого доброго лица, а из-под прилизанных волос на макушке поблескивала лысина.
– Не надо, Жан, – сказал я. – Не рискуйте.
– Риска никакого нет, – сказал он нам вполголоca, – слишком большая неразбериха. Entendu, мосье, – сказал он громко, прошел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами, двумя десятифранковыми блюдцами и бутылкой сельтерской.
– Не надо, Жан, – сказал я.
Он поставил стакакы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской.
– Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном, – сказал Ивен. – Он мог бы спиться.
– А мы что будем делать?
– Пить, – сказал Ивен. – Это протест. Активный протест.
В понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре принес мне bovril – чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена.
– А где Жан?
– Он работает завтра.
– Как он?
– Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль.
– Я не знал, что он был так тяжело ранен.
– Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость.
– Скажите ему, что я спрашивал о нем.
– Непременно, – сказал Андре. – Надеюсь, он все же примирится с этим.
– Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.
– Мистер Шипмен у него, – сказал Андре. – Они вместе работают у него в саду.
Последнее, что сказал мне Эзра перед тем, как покинуть улицу Нотр-Дам-де-Шан и отправиться в Рапалло, было:
– Хем, держите эту баночку с опиумом у себя и не отдавайте ее Даннингу, пока она ему действительно не понадобится.
Это была большая банка из-под кольдкрема, и, отвернув крышку, я увидел нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум. По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был приобретен в старом баре «Дыра в стене», пристанище дезертиров и торговцев наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар «Дыра в стене», чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением, немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до катакомб. Даннинг – это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем, высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что Даннинг умирал.
«Даннинг умирает, – писал в записке Эзра. – Пожалуйста, приходите немедленно».
Даннинг лежал в постели, худой, как скелет, и в конце концов, несомненно, мог бы умереть от истощения, однако сейчас мне удалось убедить Эзру, что очень немногие умирающие говорят на смертном одре так красиво и гладко, и тем более я не слышал, чтобы кто-нибудь умирал, разговаривая терцинами, – даже самому Данте это вряд ли удалось бы. Эзра сказал, что Даннинг вовсе не говорит терцинами, а я сказал, что, возможно, мне чудятся терцины, потому что, когда за мной пришли, я спал. В конце концов, после того как мы провели ночь у постели Даннинга, ожидавшего смерти, им занялся врач, и его увезли в частную клинику, чтобы лечить от отравления опиумом. Эзра гарантировал оплату счетов и убедил уж не знаю каких любителей поэзии помочь Даннингу. Мне же было поручено только передать ему банку с опиумом в случае крайней необходимости. Всякое поручение Эзры было для меня священным, и я мог только надеяться, что окажусь достойным его доверия и сумею сообразить, когда именно наступит крайняя необходимость. Она наступила в одно прекрасное воскресное утро: на лесопилку явилась консьержка Эзры и прокричала в открытое окно, у которого я изучал программу скачек: «Monsieur Dunning est monte sur le toit et refuse categoriquement de descendre».
То, что Даннинг взобрался на крышу студии и категорически отказывается спуститься, показалось мне поистине выражением крайней необходимости, и, отыскав банку с опиумом, я зашагал по улице рядом с консьержкой, маленькой суетливой женщиной, которую все это привело в сильное волнение.
– У мосье есть то, что нужно? – спросила она меня.
– О да, – сказал я. – Все будет хорошо.